— Не будет толку! — сказал я. — Увидит он тебя, да повернёт его мысли в опасную сторону, может плохое выйти для нас.
Алёша согласился, и мы стали издали следить за воином.
Дом Скорнякова высокий, на каменной подклети, солдат стоит перед ним, задрав голову так, что шапка на землю упала. В доме мечется кто-то юркий, перебегая от окна к окну. Из дворов на улицу спешно сыплются мужики, бабы, ребятишки послушать солдатово клятьё, а он ревёт:
— Выглянь хоть в оконце-то, Иван Захарович, покажись, почтенный человек, мы тебе всем миром в глаза плюнем!
Старуха Лаптева, крестясь, нагнулась, подняла шапку Гнедого и, заботливо отряхнув с неё пыль, встала сзади солдата. Сгруживается вокруг него народ — все весёлые, подмигивают друг другу, ворчат, довольные скандалом, науськивают Гнедого.
— Ловко чешет!
— Так его… Иуду!
— Пленник, не жалей языка!
— Кричи, китаец!
Стоит над деревней в жарком небе золотое солнце и ослепительно смеётся.
— Расскажи, вор, нам, миру, — рубит солдат, — сколько ляпинскому управляющему хабары дал, когда аренду перебил у нас? Поведай, по чьей милости Шишлина семья по миру пошла, Легостевы с голоду издыхают, Лаптев Григорий ума решился? Эй, старое базло, много ли аренды берёшь за тайный шинок на мельнице на твоей? Выходи, что ли, против правды бороться, что трусишь, прячешься, кощей проклятый! Ну, поспорим, давай, ворище, вылезай!
Подходят к солдату мужики, постепеннее которые, и, остановясь сзади него, озабоченно вполголоса подсказывают:
— Про Феклушку, про работницу-то, крикни, не забудь!
— Когда приговор был винную лавку убрать, он её отстоял — потому в его доме она!
В стороне жмётся Савелий и покашливает — точно ворон каркает, ожидая падали. Вихрем крутятся ребятишки, визг стоит в воздухе, свист, хохот, и всё покрывает сильный голос Гнедого. А старушка Лаптева, мать умалишённого Григория, стоя сзади солдата, держит его шапку в руках, трясёт головой и шевелит чёрными губами.
И когда солдат переходит под окна Кузьмы Астахова, она торопливо семенит за ним, маленькая, согнутая вдвое, одетая в рубище.
— Эй, Кузьма, кособокая кикимора! — гремит солдат, напрягая грудь. Иди сюда, вот я раздену, оголю пакостную душу твою, покажу её людям! Приходит вам, дьяволы, последний час, кайтесь народу! Рассказывай, как ты прижимал людей, чтобы в Думу вора и приятеля твоего Мишку Маслова провести! Чёрной сотни воевода, эй, кажи сюда гнусную рожу, доноситель, старый сыщик, рассказывай нам, миру, почём Христа продаёшь?
— Ну-у! — бормочет Алёша, — поехало!
— Вали, Гнедой, — распаляясь, орут мужики, — говори за всех, мирская душа! Жги его, горе наше…
Того и гляди, начнут стёкла бить у Астахова.
Но Кузьма ростом мал, да сердцем храбр: вот с треском распахивается окно, высунулась, трясётся острая змеиная головка, мелькает маленький, тёмный кулачок, и тонкий, высокий голос старика яростно визжит:
— А-а-а, опять пришёл, пьяница, китаец, изменник отечества!
Солдат безумеет, слыша эти слова, вытягивается кверху, взмахивая руками над головой.
— Молчать! Кто — отечество? Это ты, сукин сын, отечество моё? Это за таких вот воров, как ты, солдат лямку трёт, чтоб тебя розорвало поперёк живота! Ты миру ворог, ты смутьян и крамольник, вы правду сожрали, землю ограбили, людей уничтожаете!
— Врёшь! — воет старик, так что его вёрст на пять кругом слышно. Человек он жидкий и треплется в окне, как лохмотья на огородном пугале в ненастный, ветреный день.
— Народ! Кого слушаете? Хватай его! Зови стражника, Марья! Мокей! Сашка — сюда!
Народ молчит, у избы Астахова все стоят угрюмо, как осенняя туча, две трети села в кабале у Кузьмы, и в любой день он любого человека может по миру пустить. Только старуха Лаптева, не разгибая спины и странно закинув голову вверх, что-то неслышно шепчет, и трётся в толпе Савелий, сверкая глазами, хрипит, кашляет, дёргает людей за локти, поджигая сухие, со зла, души.
Они, Астаховы, впятером жизнь тянут: Кузьма со старухой, Марья и сын с женой. Сын Мокей глух и от этого поглупел, человек невидимый и бессловесный. Марья, дочь, вдова, женщина дебелая, в соку, тайно добрая и очень слаба к молодым парням — все астаховские работники с нею живут, это уж в обычае. Надо всеми, как петух на коньке крыши, сам ядовитый старичок Кузьма Ильич — его боится и семья и деревня.
— Православные! — трубит солдат, указывая кулаком в окно. — Это вот для них, богатеев, гоняют нас вокруг земли, ради их льётся мужицкая кровь…
— Не подступиться к нему! — соображает Алёша, стоя рядом со мной. И беспомощно оглядывается.
— Для того, чтобы они ежедень жрали щи с убоиной…
Савелий медленно сбоку подвигается ближе к окну, а в руках у него палка.
— Ой, дьявол! — шепчет Алёша и, побледнев, бросается к больному.
А Кузьма, высунувшись до пояса, режет воздух диким визгом:
— Аа-а-а-а! Вот оно, вот слова! Ну, Мишка, кончена твоя жизнь! Каторга тебе, а-а-а! Народ! Которые слышали — держи его! Измена! Россия, кто понял, держи его! Против России сказано! Вот — этот человек против России…
Но тут народ хохочет — всем ясно, что старик пустил слово огромное и неуместное в его душе.
— Ну-ка, ещё двинь про Россею-то, Кузьма Ильич! — задорит кто-то старика.
— А ты бы, Гнедок, Россею-то не шевелил!
— Укрепляй, Кузьма, Россею!
— Астахов поддержит, он жилистый!
А старик всё кричит и кричит шальные слова, и они носятся в воздухе, как летучие мыши.
Из ворот выплывает тёмным облаком заспанный, тяжёлый стражник, лениво подходит к солдату, люди нехотя раздвигаются, и вот остался Гнедой один, только старуха Лаптева с шапкой в руках стоит у него за спиной.