— У меня крест есть! — кричит солдат, топая ногами.
— Брось орать! — хмуро говорит стражник.
Гнедой отмахивается:
— Отстань!
— Иди, иди! — хрипит стражник, подталкивая солдата к сборне, где холодная.
Старуха Лаптева, тряся головой, молча протягивает Гнедому шапку, он берёт её, взбрасывает на голову и, медленно шагая впереди стражника, ревёт:
— Пошёл бы ты к чёрту, мутная рожа! Стыдился бы, продажная душа, ворову руку держать! А ещё — солдат! Солдат защитником правды должен быть, а ты кто? Скотина немая!
Семён молчит. Кто видел его лицо в такую минуту, говорят — страшное лицо.
Народ, ухмыляясь, расходится по домам. Идут кучками, говорят неслышно и уже никакого интереса к Гнедому не показывают.
А над деревней всё ещё вьётся злой и тревожный крик:
— Перебить, перевешать, а-а-а!
Этот скандал мы и обсуждали, собравшись на реке.
Егор Досекин курит, заглушая едким дымом своего табачища вкусный запах грибной сырости, и спрашивает:
— Что же ты, тёзка, распускаешь эдак безобразно паству твою?
Никин тоже смотрит на меня строго, недовольно.
— Провалит нас Гнедой скандалами своими! — говорит он, хмурясь. — И к чему озлобление разводить промеж людей?
После того, как они достаточно пробрали меня, я начал было объяснять им, что солдатовы речи не так уж вредны и опасны, как им это кажется, но Егор сердито отклонил мои слова.
— Нет, тёзка, так не годится! Хоть и мужичок ты, но давний, и мы деревню знаем лучше тебя, мы ведь не сквозь книжки глядим. Верно то, что есть, а не то, чего тебе хочется, по доброте твоей души. Мужички наши поболтать любят, послушать резкое слово тоже любят, но всего больше нравится им своя до дыр потёртая шкура.
Всё чаще говорит он со мной в таком роде, и не один он, правду сказать. Я это понимаю: мало знающ я для них, и они почти уже вычерпали из меня всё, что я мог им дать. И есть между нами какая-то разница, мало понятная мне: для меня слово имеет душу мягкую, гибкую, а они говорят речью обычною, а влагают в слова смысл иной, неясный мне. Вернее сказать, берут они слово и начинают пристально раскрывать его, разматывать, добиваясь того, что заложено в корне. Всё у них выходит крепче моего и хотя жестковато, обнажённо, но ясно и стройно, это я вижу, вижу и рад, что они так быстро переросли меня. Что ж — я своё дело сделал, что имел — отдал, идут они куда нужно, если ж я не успеваю за ними — это не обидно мне.
Алексей сказал однажды:
— А ты, Егор Петров, с народом-то запутался!
— Да-а, это, брат, никак не единое существо! — подхватил, усмехаясь, Егор Досекин. — И всё меньше единое! Выдел нам показывает это в полной наготе.
Ваня, тихонький и мягкий, как всегда, возражает им:
— Братцы, ведь это только наружно так, как трещина на посуде, а посуда-то из одной глины.
Алёха смеётся:
— Ну вот, по тем трещинам и развалится она в куски, битая твоя корчага! Нет, Ванька, надо тебе хороших книжек почитать, а то больно елею намазано на тебе!
А Егор мне говорит:
— И тебе, тёзка, надо бы посушиться, слышь!
Кончив пилить меня за Гнедого и Савелия, приступили к разбору очередных делишек. Авдей Никин недели две ходил по округе в поисках работы и рассказывает:
— В трёх местах жил, и везде одинаково содомит деревня, стонет, бьётся — ходит по телу её острая пила и режет надвое. Говорил я с некоторыми мужиками о выделе, так сначала они, как бараны перед новыми воротами, пучат глаза, а потом воют, зубами скрипят.
На его красивых губах дрожит грустная усмешка, брови хмурятся, голос звучит устало. Мне кажется, что чем дальше, тем всё быстрее вянет этот большой, складный парень, снедаемый каким-то червем.
— В Оленеве Святухин Иван первый дело раскусил: кричит, как ушибленный, — глядите, что с нами делают! А Звягин Фёдор привязался ко мне — откуда я это всё знаю? Позвал к себе ночевать, пришёл к нему и Святухин, да ещё Митьков, у которого в городе сына убили. Прямо и спрашивают — с партионными знаешься? Я говорю — что же, разве самому мужику нельзя этого понять, а всё только по указке, со стороны? Не верят! Нет, говорят, врёшь! Мы вот кои веки живём, а однако до сего дня не поняли, понять не могли, что такое делается, да и теперь бы не догадались, что на наших костях богатую деревню строить решено. Всю ночь проговорили — ну и мается народ! Смотришь — сердце ноет…
Досекин искоса взглянул на него и крякнул.
Алёша крепко трёт руками голову.
— Газету бы нам иметь! — жарко вздыхает он.
— И печатать в ней обо всём! — подхватывает Ваня. — Как в настоящих столичных, а не как в листках!
— Нн-да-а, — тянет Авдей, — листки эти не совсем подходят, злобно очень пишутся они…
— Интеллигентов бы нам парочку хороших! — говорит Досекин, скручивая папироску.
Мне хочется сказать ему о Филиппе — я уже трижды виделся с ним и сыном лесника, но что-то смущает меня, и, не решаясь обрадовать товарищей, я говорю только два слова:
— Интеллигенты будут.
Егор вскинул голову, посмотрел на меня, прищурив глаза, и, сразу повеселевший, чётко заговорил, что нам надо требовать в городе помощи книгами и людьми, что нужно привести в известность все какие есть кружки молодежи в окрестных местах.
— Впряжём в ходоки по этому делу Кузина. Самый удобный человек. Только надо будет ему денег дать на дорогу, обеднел старик.
Ваня, наш казначей, говорит:
— Денег мы имеем 7 рублей 49 копеек.
Меня Егоровы слова не удивили, — в ту пору Кузин уже много сделал нам разных услуг, — но Алёха спросил:
— А не рано Кузина вводить в дело?