Виденное овладело ею, она начала говорить быстро, захлёбываясь словами и взвизгивая. Догнали нас пешие, заглядывают в лица нам и прислушиваются к страшной сказке, сдерживая свой говор и топот ног.
— Стал он деньги жечь на свече, она говорит — дай мне! Дал! А она ещё просит, на колена села ему, он схватил её за грудь и давит; кричит она господи! — а он её за горло да на стол и опрокинул; тут я испугалась да к хозяину, а он говорит — ну их ко псам! Сказала я хозяйке, да опять сама на печь… гляжу — постеля на пол сброшена, Дуня поперёк её лежит, а он на коленках пред ней, вино наливает и кричит: сожгу всю деревню! Ничего не боюсь, говорит! Дуня расцарапана вся, в крови! Тут пришли Корней с Михайлой и хозяйка — как он на них зыкнет! Зарублю, кричит, все прочь! Я и глаза закрыла, слышу визг, топот, возня, и Семён пуще всех ревёт! Тут я опять убежала во двор! Ничего не помня, бегаю по двору, и собаки тоже, а что делать — не знаем! Вбежим в сени, да назад, они испугались, лают обе…
В темноте мне плохо видно её маленькое круглое лицо, я чувствую на нём широко открытые глаза, и мне кажется, что они совсем детские и по-детски испуганы. И вся она, все слова её будят надоедную думу:
«Тысячи и тысячи таких, как она, людей, похожих на медные копейки! И тратятся они без жалости всяким и на всё…»
— Тут Михайла вышел, стонет, шатается. Зарубил он меня, говорит. С него кровь течёт с головы, сняла кофту с себя, обернула голову ему, вдруг как ухнет! Он говорит- погляди-ка, ступай! Страшно мне, взяла фонарь, иду, вошла в сени, слышу — хрипит! Заглянула в дверь — а он ползёт по полу в передний угол, большой такой. Я как брошу фонарь да бежать, да бежать…
Кто-то сзади меня сердито сказал:
— Разве можно фонарь с огнём бросать, дура! Ведь он с огнём!
Неожиданно и высоко поднялась из тьмы стена амбара, все остановились перед нею, глухо и осторожно переговариваясь.
— Тихо!
— Не слыхать людей-то!
— Айда!
Никто не тронулся. Были слышны вздохи, сопенье и холодный, внятный звон воды на плотине.
— Господи! — шепчет Феклуша, держа меня за руку. — Как я теперь пойду туда?
Отстранив её, я шагнул вперёд, и все гуськом потянулись за мной, а девушка тихонько завыла:
— Дяденьки! Да не бросайте вы меня одну-то!
— Тиш-ша! — зашипело на неё несколько голосов сразу.
На дворе стоят, понурясь, лошади наших верховых, а людей — ни одного. И только войдя в сени, увидал я их: прижались все пятеро к стене в сенях; на пороге открытой в избу двери стоит фонарь, освещая слабым, дрожащим огнём голое человеческое тело.
— Что? — спрашиваю Егора.
— Помер!
Приподняв фонарь, он осветил горницу: стражник лежал в переднем углу под столом, так что видны были только его голые, длинно вытянутые ноги, чёрные от волос; они тяжко упирались согнутыми пальцами в мокрый, тёмный пол, будто царапая его, а большие круглые пятки разошлись странно далеко врозь. Авдотья лежала у самого порога, тоже вверх спиной, подогнув под себя руки; свет фонаря скользил по её жёлтому, как масло, телу, и казалось, что оно ещё дышит, живёт.
— А как Михайла? — спросил я.
— Ничего! — ответил Егор. — Он говорит, что сам разбился, когда побежал от стражника. Упал с крыльца.
Из угла сеней раздается голос Лядова:
— Врёт! Пачпорта у него нет!
А Мозжухин гнусаво скорбит на ухо мне:
— Эка женщина дородная, а? И ведь умница была, работяга, а вот загуляла, закружилась!
— Это вы её довели! — резко сказал Егор, покуривая.
— Полно, племяш! Мы! А нас как судьба ставит!
— Ещё вверх ногами стоять будете…
Смешливый мужик Никон Ермаков согласился с Егором:
— Будем, Егорша! Нам — долго ли? Мы завсегда вниз головой живём фокусники!
Лядов грозно оговаривает:
— Нашли место шуткам! При упокойниках-то! Лучше бы хозяев-то поискали, — чай, не сдохли они со страха!
— Это — дело старосты!
— А коли ты хочешь — ищи!
— Мне что? Я не начальство!
— Ну, так молчи!
— Так-таки и молчать?
Начинается обычная канитель: собрались в тесном месте издавна очертевшие друг другу люди, привыкли они в этот час спать, а теперь стоят здесь и знают, что завтра приедет начальство, начнётся неизбежная ругань, суматоха, знают они это, тупо сердятся все — на каждого, каждый — на всех.
Время от времени являются новые зрители, толкают друг друга, шипят, охают и вытягивают шеи, заглядывая в горницу. То и дело фонарь поднимается кверху, из темноты выплывают серые пятки стражника, пышные плечи Авдотьи, ружьё среди пола, опрокинутая лампа и чёрные пятна крови.
Ползёт, змеится пугливый шёпот:
— Кровищи-то!
— Мужик был ражий!
— Пил, ел сытно!
— Бабочку жа-аль!
— Н-да, хороша была забавушка!
— Вы бы лучше прикрыли её, черти!
— Ничего! Она и живая наготы не боялась!
— А вот стражнику — черти рады!
— Что ж он? Бывают много хуже!
— Ещё бы! Вон в Фокине…
— Михайле-работнику голову порубил!
— Его бы задержать надо, Михайлу-то этого! Эй, староста! Работник тут, Михайла, — мне известно, что пачпорта нету у него, слышишь?
Досекин, отец Егора, высокий, сутулый и смирный, озабоченно и тихо отвечает:
— Задержим! Сотские — человек тут, слышь…
— Михайла!
— Шадрывый!
— Поищите-ка его!
— Вот! — довольным голосом говорит Лядов. — А то ходят, стоят, а никто ничего не делает.
— Айда домой! — тихо зовёт меня Егор.
На дворе Скорняков жирным своим голосом матерно ругает арендатора мельницы; лошади слушают ругань и прядают ушами, переступая с ноги на ногу. Коренастый, курчавый арендатор, встряхивая головой, спокойно оправдывается: