Отец игумен с благочестивым страхом перекрестил меня и говорит, махая руками:
— Что ты, что ты, господь с тобой! Какая женщина? Это, не иначе, видение твоё, плотью, дьяволом искушаемой, созданное! Ай-ай-ай! Ты подумал бы — откуда в мужском-то монастыре женщина?
Захотелось мне успокоить его.
— А кто же, — говорю, — портвейн, сыр да икру вчера вам привёз?
Ещё больше удивляется он:
— Что ты, спаси тебя Христос! Как это выдумал столь неподобное?
Противно. И можно с ума сойти.
Около полудня переехал я через озеро, сел на берегу, смотрю на монастырь, где с лишком два года трудовую лямку тёр.
Размахнул лес зелёные крылья и показывает обитель на груди своей. На пышной зелени ярко вытканы зубчатые белые стены, синие главы старой церкви, золотой купол нового храма, полосы красных крыш; лучисто и призывно горят кресты, а над ними — голубой колокол небес, звонит радостным гомоном весны, и солнце ликует победы свои.
В этой красоте, волнующей душу восторгом живым, спрятались чёрные люди в длинных одеждах и гниют там, проживая пустые дни без любви, без радостей, в бессмысленном труде и в грязи.
Жалко мне стало всех и себя тоже — едва не заплакал. Встал и пошёл.
Дышит ароматами, поёт вся земля и всё живое её; солнце растит цветы на полях, поднимаются они к небу, кланяясь солнцу; молодая зелень деревьев шепчет и колышется; птицы щебечут, любовь везде горит — тучна земля и пьяна силою своей!
Встречу мужика — поздороваюсь, а он мне едва головой кивнёт, бабу встречу — сторонится. А мне охота говорить с людьми, и говорил бы я с ними ласково.
Первую ночь свободы моей в лесу ночевал; долго лежал, глядя в небо, пел тихонько — и заснул. Утром рано проснулся от холода и снова иду, как на крыльях, встречу всей жизни. Каждый шаг всё дальше тянет, и готов бегом бежать вдаль.
А народ при встрече косится на меня: обрыдла, противна и враждебна мужикам чёрная одежда захребетников. А снять мне её нельзя: паспорт мой просрочен, но игумен надпись сделал на нём, удостоверил, что я послушник Савватеевской обители и ушёл для посещения святых мест.
И вот направился я по сим местам, вместе с тем самым бродячим народом, который и нашу обитель сотнями наполнял по праздникам. Братия относилась к нему безучастно или враждебно — дескать, дармоеды — старалась обобрать у них все пятаки, загоняла на монастырские работы и, всячески выжимая сок из этих людей, пренебрегала ими. Я же, занятый своим делом, мало встречался с пришлыми людьми, да и не искал встреч, считая себя человеком особенным в намерениях своих и внутренно ставя образ свой превыше всех.
Вижу: по всем дорогам и тропам тянутся, качаясь, серые фигуры с котомками за спиной, с посохами в руках; идут не торопясь, но споро, низко наклоня головы; идут кроткие, задумчивые и доверчиво открытые сердцем. Стекаются в одно место, посмотрят, молча помолятся, поработают; есть какой-нибудь праведник, — поговорят с ним тихонько о чём-то и снова растекутся по дорогам, бодро шагая до другого места.
Идут, — идут старые и молодые, женщины и дети, словно всех один голос позвал, и чувствую я в этом прохождении земли насквозь по всем её путям некую силу, — захватывает она меня, тревожит, словно обещает что-то открыть душе. Странно мне это беспокойное и покорное хождение после неподвижной жизни моей.
Как будто сама земля отрывает человека от груди своей и, отталкивая, повелительно внушает ему:
— Иди, спроси, узнай!
Послушно ходит человек; ищет, смотрит, чутко прислушивается и снова идёт, идёт. Гудит под ногами искателей земля и толкает их дальше — через реки, горы, леса и моря, — ещё дальше, всюду, где уединённо обители стоят, обещая чудеса, всюду, где дышит надежда на что-то иное, чем эта горькая, трудная, тесная жизнь.
Поразило меня тихое смятение одиноких душ и очеловечило; начал я вникать — чего ищут люди? И стало мне казаться всё вокруг потревоженным, пошатнувшимся, как сам я.
Многие, — как и я, — ищут бога и не знают уже, куда идти; рассеяли всю душу на путях исканий своих и уже ходят только потому, что не имеют сил остановить себя; носятся, как перья луковиц по ветру, лёгкие и бесполезные.
Эти — лени своей побороть не могут и носят её на плечах своих, унижаясь и живя ложью; те же — охвачены желанием всё видеть, но нет у них сил что-либо полюбить.
Вижу ещё много пустого народа и грязных жуликов, бесстыдных дармоедов, жадных, как воши, — много вижу, — но всё это только пыль позади толпы людей, охваченных тревогой богоискания.
И неудержимо влечёт меня за собой эта толпа.
А вокруг её, словно чайки над рекой, крикливо и жадно мечутся разнообразно окрылённые человеки, поражая уродством своим.
Однажды на Белоозере вижу человечка средних лет, весьма бойкого; должно быть — зажиточен, одет чисто.
Расположился в тени под деревьями; около него тряпки, банка мази какой-то, таз медный, — и покрикивает он, этот человек:
— Православные! У кого ноги до язв натружены — подходи: вылечу! Даром лечу, по обету, принятому на себя, ради господа!
Храмовой праздник в Белоозере, богомолы со всех сторон дождём идут; подходят к нему, садятся, развязывают онучи, он им ноги моет, смазывает раны, поучает:
— Эх, брат, а и неразумен ты! У тебя лапоть не по ноге велик — разве можно в таком ходить!
Человек в большом лапте тихо отвечает:
— Мне и этот Христа ради подали!
— Тот, кто подал, — он богу угодил, а что ты в таком лапте шёл, это глупость твоя, не подвиг, и господом не зачтётся тебе!
«Вот, — думаю, — хорошо знает человек божьи обороты!»