— У меня денег нет…
— Пустяки!
В трактире он строгим тоном барина спросил:
— Рюмку коньяку побольше и пару пива. Вы хотите коньяку?
— Нет. Я не пью, — ответил Евсей сконфуженно.
— Это хорошо!
Шпион внимательно взглянул в лицо Климкова, поправил усы, на минуту закрыл глаза, потянулся всем телом так, что у него хрустнули кости. А когда выпил коньяк, то снова вполголоса заговорил:
— И хорошо, что вы такой молчаливый… О чём вы думаете, а?
Евсей опустил голову и ответил:
— О себе…
— Что же именно?
Глаза Маклакова светились мягко, и Евсей искренно ответил:
— Думаю, что, может, лучше бы мне в монастырь поступить…
— Вы в бога веруете?
Подумав, Евсей сказал, как бы извиняясь:
— Верую! Только я — не для бога, а для себя. Что я богу?
— Ну, давайте выпьем…
Климков храбро выпил стакан холодного, горького пива, — оно вызвало у него дрожь. Облизав губы, он спросил:
— Часто бьют вас?
— Меня? Кто? — удивлённо и обиженно воскликнул сыщик.
— Не вас, а вообще — шпионов?
— Надо говорить — агенты, а не шпионы, — поправил его Маклаков, усмехаясь. — Меня — не били…
Он задумался, плечи у него опустились, спина согнулась, по белому лицу скользнула тень.
— Должность наша — собачья, люди смотрят на нас — довольно скверно! тихонько проговорил он и вдруг, улыбнувшись всем лицом, наклонился к Евсею. — Только один раз за пять лет я видел человеческое отношение к себе. Было это у Миронова. Я пришёл к нему с жандармами, в форме околоточного надзирателя; нездоровилось мне, лихорадило, едва на ногах стою. Принял он нас вежливо, немножко будто сконфузился, посмеивается. Большой такой, руки длинные, усы — точно у кота. Ходит с нами из комнаты в комнату, всем говорит — вы, заденет кого-нибудь — извиняется. Неловко всем около него — и полковнику, и прокурору, и нам, мелким птицам. Все этого человека знают, в газетах портреты его печатаются, даже за границей известен, — а мы пришли к нему ночью… совестно как-то! Вижу я — смотрит он на меня, — потом подошёл близко и говорит: «Вы бы сели, а? Вам нездоровится, как видно, сядьте!» Так он меня этими словами и опрокинул. Сел я. Думаю — уйди от меня! А он: «Хотите принять порошок?» Все молчат, — никто на меня и на него не смотрит…
Маклаков тихо засмеялся.
— Дал он мне хину в облатке, а я её разжевал. Во рту — горечь нестерпимая, в душе — бунт. Чувствую, что упаду, если встану на ноги. Тут полковник вмешался, велел меня отправить в часть, да, кстати, и обыск кончился. Прокурор ему говорит: «Должен вас арестовать…» — «Ну, что же, говорит, арестуйте! Всякий делает то, что может…» Так это он просто сказал — с улыбкой!..
Рассказ понравился Евсею, точно обласкал его и разогрел желание быть приятным Маклакову.
«Хороший человек!» — утвердительно подумал он о сыщике.
А тот вздохнул, спросил себе ещё рюмку коньяку, медленно выпил её, вдруг осунулся, похудел и опустил голову на стол.
Евсею хотелось говорить, в голове суматошно мелькали разные слова, но не укладывались в понятную и ясную речь. Наконец, после многих усилий, Евсей нашёл о чём спросить.
— Он тоже на службе у врагов наших?
— Кто? — едва подняв голову, спросил сыщик.
— Писатель-то…
— У каких — врагов наших?
Евсей смутился, — сыщик смотрел, брезгливо скривив губы, в голосе его была слышна насмешка. Не дождавшись ответа, он встал, кинул на стол серебряную монету, сказал кому-то: «Запишите!», надел шапку и, ни слова не говоря Климкову, пошёл к двери. Евсей, ступая на носки, двинулся за ним, а шапку надеть не посмел.
— Завтра к девяти будьте на месте, в двенадцать вас сменят! — сказал ему Маклаков уже на улице, сунул руки и карманы пальто и исчез.
«Не простился!» — огорчённо думал Евсей, идя по пустынной улице.
Он чувствовал себя худо — со всех сторон его окружала тьма, было холодно, изо рта в грудь проникал клейкий и горький вкус пива, сердце билось неровно, а в голове кружились, точно тяжёлые хлопья осеннего снега, милые мысли.
«Вот — день отслужил я… Кабы я понравился кому-нибудь…»
Ночью Евсею приснилось, что его двоюродный брат Мишка сел ему на грудь, схватил за горло и душит… Он проснулся и услыхал в комнате Петра его сердитый, сухой голос:
— Мне наплевать на государство и на всю эту чепуху…
Засмеялась женщина, и прозвучал чей-то тонкий голос:
— Ш-ш! Не ори!..
— У меня нет времени разбирать, кто прав, кто виноват, — я не дурак. Я молод, мне надо жить. Он мне, подлец, лекции читает о самодержавии, — а я четыре часа лакеем метался около всякой сволочи, у меня ноги ноют, спина от поклонов болит. Коли тебе самодержавие дорого, так ты денег не жалей, а за грош гордость мою я самодержавию не уступлю, — подите вы к чёрту!
А через несколько часов Евсей сидел на тумбе против дома Перцева. Он долго ходил взад и вперёд по улице мимо этого дома, сосчитал в нём окна, измерил шагами его длину, изучил расплывшееся от старости серое лицо дома во всех подробностях и, наконец, устав, присел на тумбу. Но отдыхать ему пришлось недолго, — из двери вышел писатель в накинутом на плечи пальто, без галош, в шапке, сдвинутой набок, и пошёл через улицу прямо на него.
«В морду даст!» — подумал Евсей, глядя на суровое лицо и нахмуренные рыжие брови. Он попробовал встать, уйти — и не мог, окованный страхом.
— Вы чего тут сидите? — раздался сердитый голос.
— Так…
— Ступайте прочь!..
— Я не могу…
— Вот письмо — идите, отдайте его тому, кто вас послал сюда.