— Да, хорошая! — невольно поддакнул я.
— Ведь верно?
И вдруг оживился, толкнул меня плечом:
— Ты гляди — вот я тебя и моложе и с лица получше, ты не обижайся, ладно? А однако она тебя выбрала! Стало быть — не быка ищет баба, а человека!
Не совсем понимаю его, не знаю, что сказать, и бормочу:
— Разве же ты бык?
— Такова поговорка. Я, признаться, до этого раза баб не дорого ценил: «Нужна баба, как и клеть, а для бабы надо плеть», — поётся песня. А теперь — задумался: пожалуй, ведь и у нас могут образоваться женщины, подобные городским, а?
Теперь, когда я понял его, мне стало жалко тёзку, совестно пред ним; взял его под руку и прошу:
— Вот что, Егор, ты, пожалуйста, не обижайся на меня, да и на неё, ты же понимаешь…
Он меня остановил:
— Ну при чем же тут вы? Обижаться мне на себя надо — хотел, а не достиг. Нет, насчёт обид — это ты оставь, надо, чтобы ничего лишнего между нами не было, не мешало бы нам дело двигать. Я, брат, врать не буду: мне скорбно — зачем врать? И не знаю, что бы я сделал, кабы не ты это, другой… А тут я понимаю — человек на свой пай поработал, отдых-ласку честно заслужил…
Тронуло это меня.
— Спасибо, Егор…
— Ведь если друзья — так друзья! — ответил он.
И пошли оба мы молча, вплоть друг другу. Но долгое время было мне неловко перед ним, а он, видимо, почуял это; как-то раз спрашивает:
— Ты, слышь, учить её начал?
— Да.
Смотрит на меня, улыбается и говорит:
— Ишь! А я бы не догадался, наверное.
Ясно мне, чего парень хочет.
— Она сама, — говорю, — подсказала мне.
— Ну-у?
Очень удивился и с той поры начал величать её по отчеству, а когда узнал, что она и склад книжек устроила у себя, радостно хохотал, крутя головой и гордо покрикивая:
— Вот это так! Это, брат, хорошо-о! Ежели бабы с нами будут, я те скажу — до удивительных делов можем мы дожить! Ей же богу, а?
…И вот пришла ночь нашего знакомства с людями Кузина. Весь день с утра шёл проливной дождь, и мы явились в землянку насквозь мокрые. Они уже все четверо были там и ещё пятый с ними.
Суетится в подземной чёрной дыре Милов, конфузливо одёргивая мокрую, залатанную и грязную рубаху, мигает линючими глазами и тонко, словно комар, поёт:
— Здравствуйте, гости дорогие… нуте-ка, садитесь-ка!
А сесть негде — землянка набита людями, словно мешок картофелем, она человек на шесть вырыта, а нас десятеро.
Гнедой тоже орёт:
— Ага-а, вот они!
Он выпачкал рожу сажей, дико таращит глаза и похож на пьяного медведя: поломал нары, разбивает доски ногами, всё вокруг него трещит и скрипит это он хочет развести светец в углу на очаге; там уже играет огонёк, приветливо дразня нас ласковыми жёлтыми языками. В дыму и во тьме слышен кашель Савелия и его глухой голос:
— А ты скорей раздувай, Гнедой!
Присмотревшись, видим в углу троих — словно волостной суд там заседает: солидно распространил по нарам длинное своё тело Кузин, развесил бороду, сидя на корточках обок с ним, Данило Косяков, человек, нам не обещанный и, кроме как по имени, никому не знакомый — всего с месяц назад явился он неведомо откуда сторожить скорняковский лес.
— Вот черти! — тихонько ругался Алёша. — Притащили кого-то, не спрося нас!
Егор тоже недоволен, сопит носом. Молча усаживаемся на землю, подстилая под себя доски, а Милов топчется, дёргая свою рубаху, и бубнит:
— Проникла водица… разрушилась жилища-то, две зимы не жили в ней…
Резво взыграл огонь, взметнулась тьма, прижалась к чёрным стенам, ко крыше землянки и дрожит, торопясь всосаться в землю.
— Святой огонёк, батюшка, обсуши, обогрей! — весело говорит Кузин.
Савелий, пожимаясь, кашляет, а лесник, тёмный и мохнатый, словно кикимора, озирает нас маленькими острыми глазками.
— Допрежде надо выпить! — кричит Гнедой, вытаскивая откуда-то пару бутылок водки. — Для откровенности.
— Для храбрости! — добавил Милов, сидя на корточках пред огнём и протягивая к нему серые руки с растопыренными пальцами.
Выпили.
Трещит, поёт огонь, качаются стены землянки под толчками испуганных теней.
— Ну, теперь определись к месту! — говорит Кузин, чувствуя себя уставщиком. — Надо начинать благословясь.
— Надо сразу, по-солдатски! — шлёпая рукою по груди, кричит Гнедой, стоя посреди землянки спиною к огню.
— Ты погоди! — пробует Савелий остановить его, но солдат, как огонь, сразу взвился, закрутился, затрещал.
— Годил, довольно! Я, ребята, желаю вам сказать, как это вышло, что вот, значит, мне под сорок, а иду я к вам и говорю — учите меня, дурака, да! Учите и — больше ничего! А я готов! Такое время — несёт оно всем наказание, и дети должны теперь учить отцов — почему? Потому — на них греха меньше, на детях…
Лесник крякнул и тоже кричит:
— Верно! У меня сын, Василей…
— Главное тут… — тихонько стонет Мил Милыч, дёргая меня за рукав. Живём на горке, хлеба ни корки…
— Дайте мне объяснить! — орёт солдат, дико поводя глазами, красными, как уголья, в слёзах от дыма.
— Вы думаете, они нам верят, молодые? Нисколько не верят! Так, ребята? Я — знаю! Разве можно нам верить, ежели мы — подлецы, а? Вот я, вот Кузин, али мы не подлецы?
Старик откинулся к стене и, качая головою, говорит:
— К чему ругаться-то?
— Верно! — соглашается Гнедой. — Это я зря, не надо ругаться. Ребята! — дёргаясь всем телом, кричит он. Вокруг него летает лохмотье кафтана, и кажется, что вспыхнул он тёмным огнём. — Ребятушки, я вам расскажу по порядку, слушай! Первое — работал. Господь небесный, али я не работал? Бывало, пашу — кости скрипят, земля стонет — работал — все знают, все видели! Голодно, братцы! Обидно — все командуют! Зиму жить — холодно и нету дров избу вытопить, а кругом — леса без края! Ребятёнки мрут, баба плачет…