Весь он какой-то тёмный, всегда угнетён угрюмым молчанием, и никому не хочется спросить его — о чём он молчит?
Досекин рассказал мне всё, что известно о нём: служил он в Москве, и когда разгорелось там восстание, видимо, оно ударило солдата. Весной после переворота явился он в деревню и тогда был совсем не в себе: трезвый прячется ото всех, ходит согнув шею и уставя глаза в землю, а напьётся встанет середь улицы на коленки и, земно кланяясь во все стороны, просит у людей прощения, за что — не говорит. Тогда мужики ещё не сократились, злоба против солдат жива была, и они издевались над пьяным.
— Что, сволочь? Напакостил, а теперь самого с души рвёт?
И нет-нет да кто-нибудь и ударит его, а мальчишки камнями в спину лукают.
Даже брат его, злой и кляузный мужик Никита Лядов, стал советовать:
— Тебе бы, Семён, в город уйти, а здесь ты ни к чему, как зуб вырванный!
Тогда гренадёр покорно ушёл из деревни, и ушёл ночью, никем не замеченный, никому не сказав, куда идёт, так что Лядова семья испугалась, думая, не порешил ли он себя, и двое суток Лядовы ходили вокруг деревни, искали его. Явился он здесь в прошлом году в страдное время — хлеб бабы жали и видят: по дороге из города идёт большой серый конь, а на нём сидит, опустя голову, воин, за спиной ружье, на боку плеть и сабля. Едет мимо людей — не кланяется, здороваются с ним — не отвечает, сразу всех напугал, да вот с той поры и качается в деревне, никому не понятен.
Против моего окна встал. В темноте он словно облако, опустившееся в пыль земли. Мне чудится, что стражник смотрит в мою сторону, и это — жутко.
Но вот раздаётся глухой окрик:
— Н-но, бр-ревно!
И снова тяжёлые копыта чётко топают по сухой земле.
Когда я лёг спать — мне подумалось:
«А может быть, он хотел поговорить со мной?»
Наступало деловое летнее время, товарищи мои целыми днями живут в работе, собираемся мы редко, читать им некогда, мне приходится выслеживать каждый свободный их час. Хожу с ними в ночное и там ведём устные беседы, по праздникам устраиваем чтения в лесу — готовимся к осени.
Алёша свободен от трудов, занятия свои с подростками ему пришлось сократить — и у них нет времени. Он живёт со мною, на дворе в сарайчике, как бы под видом работника моего, самовары ставит, комнату метёт, ревностно гложет книжки и, нагуливая здоровье, становится более спокоен, менее резок. Ходит в уездный городок — тридцать две версты места, — книги, газеты приносит от указанных мною людей, и глаза у него смотрят на мир всё веселее.
Обед нам стряпает чернобровая дама, солдатка Варвара Кирилловна, женщина лет двадцати двух, статная, здоровая — очень интересный человек: разговаривает она больше улыбками красных и сочных губ да тёмных, насмешливых глаз, держится строго — попробовал было Алёха шутки с нею шутить, но быстро отстал и начал относиться почтительно, именуя её по отчеству.
Я его спросил:
— Что, Алёша, как будто ожёгся ты?
Сконфуженный немножко, он серьёзно отвечает:
— Было, Петрович, хоть и не очень, ну как раз впору однако! Знаешь, женщина неглупая и немного грамотная, надо бы и ею заняться!
Я предупреждаю:
— Ты всё-таки не весьма откровенно беседуй с нею.
— Это бы тебе побеседовать, — усмехаясь, говорит он, — а меня она высмеивает.
Попробовал я, но, кроме ласковых улыбок, никаких ответов не получил. Присматриваюсь.
Узнал, что вдовеет она уже второй год — муж у неё чем-то проштрафился, и осудили его в дисциплинарный на два с половиной года без зачёта, так что увидит она его — коли увидит — не раньше как лет через пять. Дурных слухов про неё нет, хотя парни вьются около неё, как шмели, и Егор Досекин, заметно, всех упорнее. Из мужнего дома, от свёкра, она ушла и живёт со своей матерью, полуслепой старушкой, великой мастерицей пояски ткать и лестовки делать. Сама Варвара на все руки мастерица: и платья невестам шьёт, и бисером ризы нижет на иконы, и ткать ловка, но — этим не проживёшь, приходится ей заниматься подёнщиной. Есть у неё брат, работает на лесопилке верстах в сорока, пьёт горькую и в деревне почти не бывает.
Однажды, перед каким-то праздником, пришла она мыть пол, осмотрела комнату и, неодобрительно качая головою, говорит:
— Эко книг-то накопили!
И верно, многовато их набралось. Натаскал Алёша из города и такого, что не нужно нам пока, да и небезопасно держать.
— Да, — говорю, — действительно!
А она, подтыкая подол и не глядя на меня, вполголоса замечает:
— В деревне не очень любят книги.
— Не все, — мол, — не любят.
Она значительно и как бы намекая ворчит:
— Вот газет мужики не боятся, а книги — считают опасными.
Тогда я спрашиваю её прямо:
— Разве говорят что-нибудь про мои книги?
— Не слыхала, — отвечает. — Ну, уходи — я примусь.
И наклонилась над ведром. А когда я вышел в сенцы, говорит:
— Всё-таки, которые лишние — не держать бы дома-то.
Обернулся я, встал в двери — странно мне. Согнувшись, она уже плещет водой и скользит по мокрому полу, сверкая белыми икрами. Смущённо отошёл прочь, и с того дня легла она мне на душу.
Уж доведу до конца эту историйку, перескочив через многие события дней. Вскоре после сего разговора гулял я в праздник по лесу, готовясь к очередной беседе с товарищами, вышел на поляну и вижу: сидит она под деревом, шьёт что-то, а тут же её корова с телёнком пасётся — недавно отелилась, и Варвара ещё не пускала её в стадо.
День жаркий, поляна до краёв солнцем налита, в густой траве дремлют пахучие цветы, и всё вокруг — как светлый сон. И она, в тени, тоже как большой цветок — кофта красная, юбка синяя, и тёмные брови на смуглом лице. Смотрит на меня и ласково улыбается, сощурив зеленоватые глаза.