Начинаю я понимать, зачем он пригибает меня к земле, чувствую неясную мне правду в словах его.
— Вам снова, — говорит, — надо тронуться в путь, чтобы новыми глазами видеть жизнь народа. Книгу вы не принимаете, чтение мало вам даёт, вы всё ещё не верите, что в книгах не человеческий разум заключён, а бесконечно разнообразно выражается единое стремление духа народного к свободе; книга не ищет власти над вами, но даёт вам оружие к самоосвобождению, а вы — ещё не умеете взять в руки это оружие!
Верно он говорит: чужда мне была книга в то время. Привыкший к церковному писанию, светскую мысль понимал я с великим трудом, — живое слово давало мне больше, чем печатное. Те же мысли, которые я понимал из книг, — ложились поверх души и быстро исчезали, таяли в огне её. Не отвечали они на главный мой вопрос: каким законам подчиняется бог, чего ради, создав по образу и подобию своему, унижает меня вопреки воле моей, коя есть его же воля?
И рядом с этим — не борясь — другой вопрос живёт: с неба ли на землю нисшёл господь или с земли на небеса вознесён силою людей? И тут же горит мысль о богостроительстве, как вечном деле всего народа.
Разрывается душа моя надвое: хочу оставаться с этими людьми, тянет меня идти проверять новые мысли мои, искать неизвестного, который похитил свободу мою и смутил дух мой.
Дядя Пётр тоже уговаривает:
— Надо тебе, Матвей, уйти на время, а то о речах твоих пошёл опасный разговор…
И скоро всё решилось как бы помимо моей воли: откуда-то с другого завода прискакал ночью верховой и объявил, что у них на заводе жандармы обыски делают и что намерены они сюда явиться.
— Эх, рано! — говорит Михайла, огорчённый.
Началась некоторая суматоха, а дядя Пётр кричит мне:
— Айда, Матвей, айда! Нечего тебе делать здесь, не ты кашу заварил, не присаживайся!
И Михайла настойчиво советует, глядя прямо в лицо мне:
— Лучше вам уйти. Пользы от вашего присутствия мало, а вред может быть!
Понимаю я, что хочется им спровадить меня, и это — обидно. Но в то же время чувствую я, что боюсь жандармов, ещё не вижу, а уже боюсь! Знаю, что нехорошо уходить от людей в час беды, и подчиняюсь их воле.
Вытурили меня. Иду в гору к лесу по зарослям между пней, спотыкаюсь, словно меня за пятки хватают, а сзади молчаливый паренёк Иван Быков спешит, с большой поноской на спине — послан прятать в лесу книги.
Добежали мы с ним до опушки, нашёл он свой тайник, укладывает в него ношу свою. Спокоен. А мне жутко. Спрашиваю его:
— А они сюда не придут?
— Кто их знает! — говорит. — Может, и сюда придут. Надо — скорее!
Парень он неуклюжий, как из дубовой колоды топором вырублен, голова большая, одно плечо выше другого, руки непомерно длинны, и голос угрюм.
— Ты — боишься? — говорю.
— Чего?
— А что придут и заберут?
— Лишь бы спрятанного не нашли, а то — пускай!
Аккуратно уложил всё в яму, зарыл, заровнял её, набросал сверху хвороста, сел на землю и говорит, видя, что я собираюсь идти:
— Сейчас тебе записку принесут, погоди.
— Какую?
— Не знаю я.
Поглядываю я из-за деревьев в лощину — хрипит завод, словно сильного человека душит кто-то. Кажется, что по улицам посёлка во тьме люди друг за другом гонятся, борются, храпят со зла, один другому кости ломают. А Иван, не торопясь, спускается вниз.
— Ты куда?
— Домой!
— А схватят?
— Я недавно в деле, меня, наверно, не знают, а и схватят — не беда. Из тюрьмы люди умнее выходят.
Вдруг кто-то громко и ясно спросил меня:
— Как же это ты, Матвей, бога не боишься, а жандармов боишься?
Гляжу я на Ивана — стоит он и задумчиво смотрит вниз.
— Ты, — мол, — что сказал?
— В тюрьме — много читают книг…
— Больше ничего?
— А разве этого мало?
Тлеет внутри меня некая ложь, и колючими искрами вспыхивают стыдные вопросы. Ночь прохладная, а мне жарко.
— Я тоже с тобой пойду!
— Не велено тебе! — строго говорит Иван. — Тебя же обязательно заберут, — ведь из-за твоих речей суматоха-то начата!
— Как?
— Поп донёс в Верхотурье.
Сел я на землю, а сам говорю:
— Тогда — надо мне идти!
Но страх мой держит меня.
— Бежит кто-то сюда! — тихо шепчет Иван. Смотрю под гору — вверх по ней тени густо ползут, небо облачно, месяц на ущербе то появится, то исчезнет в облаках, вся земля вокруг движется, и от этого бесшумного движения ещё более тошно и боязно мне. Слежу, как льются по земле потоки теней, покрывая заросли и душу мою чёрными покровами. Мелькает в кустах чья-то голова, прыгая между ветвей, как мяч.
Иван тихонько посвистывает и говорит:
— Это — Костя!
Знаю Костю, — мальчик лет пятнадцати, голубоглазый и беловолосый, слабосильный. Два года тому назад кончил в школе учиться. Михайла готовит его в помощники себе, тоже в учителя.
И понимаю, что нарочно думаю об этом: хочу посторонними мыслями свой стыд и страх заглушить.
Выскочил Костя, запыхался, голос рвётся.
— Приехали! Тебя спрашивают, монах! На… Дядя Пётр велел мне проводить тебя в Лобановский скит, идём!
Встал я, говорю Ивану:
— Прощай, брат, кланяйся всем; скажи, чтобы простили меня!
А Костя толкает и строго командует:
— Ты — иди! Кому кланяться? Всех, наверно, заберут, как курят на базар!
Пошли. Костя впереди идёт, тихонько рассказывая, что он видел там, внизу; я шагаю за ним, и со всех сторон меня дёргает за полы, за рукава, словно спрашивает кто-то:
«Куда? Запутал людей, а сам уходишь?»
Рассуждаю вслух, как бы сам с собой: