— На Исетский завод.
Туда и посылал меня старик, а потому я сейчас же свернул в сторону. Не хочу туда.
Хожу по деревням, посматриваю. Угрюм и дерзок народ, не хочется ни с кем говорить. Смотрят все подозрительно, видимо, опасаются, не украл бы чего.
«Богостроители, — думаю я, поглядывая на корявых мужичков. — Спрошу: куда дорога?»
— На Исетский завод.
«Что тут — все дороги на этот завод?» — думаю и кружусь по деревням, по лесам, ползаю, словно жук в траве, вижу издали эти заводы. Дымят они, но не манят меня. Кажется, что потерял я половину себя, и не могу понять чего хочу? Плохо мне. Серая, ленивая досада колеблется в душе, искрами вспыхивает злой смешок, и хочется мне обижать всех людей и себя самого.
И вдруг незаметно для себя решил: пойду на завод, чёрт с ним!
Вот пришёл я в некий грязный ад: в лощине, между гор, покрытых изрубленным лесом, припали на земле корпуса; над крышами у них пламя кверху рвётся, высунулись в небо длинные трубы, отовсюду сочится пар и дым, земля сажей испачкана, молот гулко ухает; грохот, визг и дикий скрип сотрясают дымный воздух. Всюду железо, дрова, кирпич, дым, пар, вонь, и в этой ямине, полной всякой тяжкой всячины, мелькают люди, чёрные, как головни.
«Спасибо, старичок! — думаю. — Направил ты меня хорошо!»
Первый раз близко вижу завод, глохну с непривычки, и дышать тяжело.
Хожу по улицам, ищу слесаря Петра Ягих. Кого ни спрошу — огрызаются, точно утром все передрались между собой и ещё не успели успокоиться.
Восклицаю про себя:
«Богостроители!»
Идёт встречу мужчина, подобный медведю, чумазый весь с ног до головы; блестит на солнце жирной грязью своей одежды; спрашиваю я, не знает ли он слесаря Петра Ягих.
— Чего?
— Пётр Ягих.
— На что?
— Нужно.
— Это я!
— Здравствуйте!
— Ну, здравствуй! А ещё что?
— Записка вам.
Мужчина ростом выше меня, широкобородый, плечистый, тяжёлый, лицо — в саже, маленькие, серые глазки едва видны из-под густых бровей, шапка на затылке, волосы гладко острижены. Похож и не похож на мужика.
Читает, видимо, с трудом, лицо у него всё сморщилось, усы дрожат. И вдруг — растаяло лицо, блеснули белые зубы, открылись добрые детские глаза, кожа на щеках лоснится.
— Ага, — кричит, — жив, божий петушок! Добро. Иди, малый, в конец улицы, свороти налево к лесу, под горой дом с зелёными ставнями, спроси учителя, зовут — Михаила, мой племяш. Покажи ему записку; я скоро приду, айда!
Говорит, как солдат на трубе сигнал играет, сказал, махнул рукой и пошёл прочь.
«На первый раз, — думаю я, — и это забавно!»
Дома встретил меня угловатый парень в ситцевой рубахе и фартуке, рукава засучены, руки — белые и тонкие. Прочитав записку, спрашивает:
— Как здоров отец Иона?
— Слава богу.
— Не обещал ли к нам зайти?
— Не говорил. А разве его Ионой зовут?
Парень подозрительно взглянул на меня, ещё раз прочитал записку.
— А как же? — говорит.
— Он себя Иегудиилом назвал.
Улыбается парень.
— Это — прозвище, это я его так зову.
«Ишь ты», — думаю.
Волосы у него прямые, длинные, как у дьякона, лицо бледное, глаза водянисто-голубые, и весь он какой-то нездешний, видно, не этого грязного куска земли. Ходит по комнате и меряет меня глазами, как сукно; мне это не нравится.
— Вы, — говорит, — давно знаете Иону?
— Четверо суток.
— Четверо суток? — повторяет он. — Это — хорошо.
— Почему хорошо? — спрашиваю.
— Так уж! — говорит, пожимая плечами.
— А почему вы в фартуке?
— Книги, — говорит, — переплетал! — Скоро дядя придёт, будем ужинать; может быть, вы с дороги помоетесь?
Хочется мне дерзить ему, — больно он солиден, не по летам это.
— Разве, — мол, — здесь умываются?
Поднял брови.
— А как же?
— Не видал я умытых-то! — говорю.
Он прищурил глаза, поглядел на меня и спокойно таково говорит:
— Здесь люди не бездельничают, а работают; часто умываться времени нет.
Вижу — налетел я с ковшом на брагу, хочу ему ответить, а он повернулся и ушёл. Сижу я в дураках, смотрю. Комната — большая, чистая, в углу стол для ужина накрыт, на стенах — полки с книгами, книги — светские, но есть библия, евангелие и старый славянский псалтирь. Вышел на двор, моюсь. Дядя идёт, картуз ещё больше на затылке, руками махает и голову держит вперёд, как бык.
— Ну-ка, я помоюсь, — говорит, — плесни-ка мне воды!
Голосище — труба, пригоршни — с добрую чашку для щей. Смыл он несколько сажи — оказалось под нею скуластое медно-красное лицо.
Сели ужинать, едят, разговаривая о своих делах, не спрашивая, ни кто я такой, ни зачем пришёл. Но угощают меня заботливо, смотрят ласково.
Много в них чего-то солидного, видно, что земля под ними твёрдо стоит. А мне хочется, чтобы вздрогнула, — чем они лучше меня?
— Вы — раскольники, что ли? — спрашиваю.
— Мы? — говорит дядя. — Нет.
— Значит — православные?
Племянник нахмурил брови, а дядя повёл плечами, усмехается.
— Может, надо нам, Михайла, паспорта наши показать ему?
Понимаю я, что глупо себя держу, а перестать — не хочется.
— Я, — мол, — не паспорта ваши, а мысли видеть пришёл!
Дядя — орёт:
— Мысли? Сейчас, ваше превосходительство! Мысли, — стройся!
И хохочет, как три добрых жеребца.
А Михайла, заваривая чай, спокойно рассуждает:
— Я так и понимаю ваш приход. Вы не первый к нам Ионой посланы; он людей знает и пустого человека не пришлёт.
А дядя толкнул меня в лоб ладонью и всё орёт: