Том 8. Жизнь ненужного человека. Исповедь. Лето - Страница 100


К оглавлению

100

Ночная птица бесшумно летит — ожил, оторвался кусок земли и, окрылён своим желанием, несётся исполнить его.

Мыши шуршат… Иной раз по руке у тебя быстро перекатится маленький мягкий комок, — вздрогнешь и ещё глубже чувствуешь обилие живого, и сама земля оживёт под тобой, сочная, близкая, родная тебе.

И слышишь, как она дышит, хочешь догадаться, какой сон видится ей и какие силы тайно зреют в глубине её, как она завтра взглянет на солнце, чем обрадует его, красавица, любимая им.

Словно таешь, прислонясь ко груди её, и растёт твоё тело, питаясь тёплым и пахучим соком милой матери твоей; видишь себя неотрывно, навеки земным и благодарно думаешь:

«Родная моя!»

Струится от земли невидимый поток добрых сил, текут по воздуху ручьи пряных запахов — земля подобна кадилу в небесах, а ты — уголь и ладан кадила.

Торопливо горят звёзды, чтобы до восхода солнца показать всю красоту свою; опьяняет, ласкает тебя любовь и сон, и сквозь душу твою жарко проходит светлый луч надежды: где-то есть прекрасный бог!

«Ищите и обрящете» — хорошо это сказано, и не надо забывать этих слов, ибо это слова, поистине достойные разума человеческого.

Как только заглянула в город весна, ушёл я, решив сходить в Сибирь хвалили мне этот край, — а по дороге туда остановил меня человек, на всю жизнь окрыливший душу мою, указав мне верный к богу путь.

Встретил я его на пути из Перми в Верхотурье.

Лежу у опушки лесной, костер развёл, чай кипячу. Полдень, жара, воздух, смолами древесными напоенный, маслян и густ — дышать тяжело. Даже птицам жарко — забились в глубь леса и поют там, весело строя жизнь свою. На опушке тихо. Кажется, что скоро растает всё под солнцем и разноцветно потекут по земле густыми потоками деревья, камни, обомлевшее тело моё.

Вдруг с пермской стороны идёт человек и поёт высоким дрожащим голосом. Приподнял я голову, слушаю, и вижу: странник шагает, маленький, в белом подряснике, чайник у пояса, за спиною ранец из телячьей кожи и котелок. Идёт бойко, ещё издали кивает мне головой, ухмыляется. Самый обыкновенный странник, много таких, и вредный это народ: странничество для них сытое ремесло, невежды они, невегласы, врут всегда свирепо, пьяницы и украсть не прочь. Не любил я их во всю силу души.

Подошёл, снял скуфейку, тряхнул головой, косичка у него смешно подпрыгнула — и заболтал, как скворец:

— Мир ти, человече! Вот так жара — на двадцать два градуса жарче, чем в аду!

— Давно ли оттуда? — спрашиваю.

— Шестьсот лет прошло!

Голос у него бодрый, весёлый, головка маленькая, лоб высокий; лицо, как паутиной, тонкими морщинами покрыто; бородка чистая такая, седенькая, а карие глазки, словно у молодого, золотом сверкают.

«Вот, — думаю, — забавная жулябия!»

А он всё говорит:

— Ну, Урал!.. Эка красота! Велик мастер господь по украшению земли: леса, реки, горы — хорошо положил!

Снимает с себя дорожный прибор, вертится живо, козловато; увидал, что мой чайник вскипел, сейчас снял его и спрашивает, как старый товарищ:

— Своего чаю засыпать али твой будем пить?

Я не успел ответить, а он уже решил:

— Давай моего попьём, — хороший чай у меня, купчиха одна подарила, дорогой чай!

Усмехнулся я:

— А и козловат же, — мол, — ты!

— Это что! — говорит. — Меня жарой разморило, а вот погоди, отдохну, так я те морщины-то выглажу!

Есть в нём что-то, напоминающее Савёлку, и хочется мне с ним шутить.

Но, может быть, уже через пять минут я слушал, разиня рот, его речь, странно знакомую и не слышанную мной; слушаю — и как будто не он, а сердце моё радости солнечных дней поёт.

— Гляди… Это ли не праздник и не рай? Торжественно вздымаются горы к солнцу и восходят леса на вершины гор; малая былинка из-под ног твоих окрылённо возносится к свету жизни, и всё поёт псалмы радости, а ты, человек, ты — хозяин земли, чего угрюм сидишь?

«Что за неведомая птица?» — спрашиваю я себя и говорю ему испытующе:

— А если думы одолели нерадостные?

Указывает он на землю:

— Это что?

— Земля.

— Нет! Выше гляди!

— Трава, что ли?

— Ещё выше!

— Ну, тень моя!

— Тень тела твоего, — говорит, — а думы — тень твоей души! Чего боишься?

— Я ничего не боюсь.

— Врёшь! Кабы не боялся, были бы думы твои бодры. Печаль рождается страхом, а страх от маловерия. Так-то!

Наливает чай по кружкам и непрерывно говорит:

— Будто видел я тебя уже, а? Ты на Валааме был?

— Был.

— Когда? Значит — не там. А мне показалось, что там видел я тебя, рыжего. Приметное лицо. Да!.. Это я в Соловках видел тебя!

— А в Соловках не был я.

— Не был? Напрасно! Древен монастырь и великой красоты. Сходи!

— Значит, не видал ты меня! — говорю, и почему-то, обидно мне, что это так.

— Эка важность! — восклицает он. — Раньше не видал — теперь вижу! А тогда, значит, был другой, похож на тебя. Не всё ли равно?

Засмеялся я.

— Как же, — мол, — всё равно?

— А почему нет?

— Да ведь я — это я, а другой — другой!

— А ты его лучше?

— Не знаю.

— И я не знаю!

Смотрю я на него, и овладевает мною нетерпение: хочется, чтобы он говорил. Он же, прихлёбывая чай, торопливо вспоминает:

— Да, — ведь тот был кривой, чем и смущался весьма. Все эти кривые, хромые — снаружи и внутри — самолюбы неестественные! Я, дескать, крив — али там — я-де хром, но вы, люди, не смейте замечать это за мной! Вот и этот таков. Говорит он мне: «Все люди сволочи; видят они, что у меня один глаз, и говорят мне: ты кривой. А потому они — мерзавцы!» Я ему говорю: «Ты, миленький, сам сволочь и мерзавец, коли не дурак, — выбирай, что слаще! Ты, мол, пойми: не то важно, как люди на тебя смотрят, а то, как ты сам видишь их. Оттого мы, друг, и кривы и слепы, что всё на людей смотрим, тёмного в них ищем, да в чужой тьме и гасим свой свет. А ты своим светом освети чужую тьму — и всё тебе будет приятно. Не видит человек добра ни в ком, кроме себя, и потому весь мир — горестная пустыня для него».

100